Светлана Богданова



ВАЗА

Ich bin in mir vergnugt...*

           Ах, дело как раз в другом, неужели, Наташенька, вы не поняли? Вы сидите и держите в руках сине-золотые осколки, еще так недавно наводившие вас на мысль о кружевах, не в осколочном своем состоянии, а будучи пока единым целым, и пастух с пастушкой счастливо расчесывали облачного барашка. Впрочем, где уж вам понять происшедшее, когда ваши глаза смотрят теперь на мир сквозь наплывающую пленку рыданий, дорогая моя, и не только глаза, но и уши – ах, они уж не внемлют ни единому звуку, потрясенные звоном катастрофы, – саксонская ваза, украшение коллекции, разбилась, и не разбилась даже, ее разнесло, разметало, она обратилась в груду сверкающих треугольников и трапеций! А ваши руки? Разве сейчас в силах они что-либо осязать? Это руки покойницы, костяные щупальца наполнены сыроватыми горстками материнского праха, вы способны лишь гладить и прижимать друг к другу безжизненные фарфоровины. Наташенька! Зачем перед вами по-прежнему маячит белая скатерть – вся в крошках и пестрых лужицах: каждый – кетчуп, охотник – морковный маринад, желает – горчица, знать – петрушковая подлива, где – соус из негуса, сидит – терновая аджика, фазан – баклажановая икра? Зачем последний гость возится в прихожей, не в силах вставить расплывающиеся во мраке, совсем почти потерявшие очертания, конечности в страшные черные трубки рукавов? Зачем проигрыватель – ледяной, забытый, так страстно выводит никчемного над дорогими осколками Баха? Одна охота лишь меня бодрит, – любой бы на вашем месте расстроганно почесал бы бархатистую складочку за кошачьим ушком, впрочем, вам ведь совершенно плевать, что сделал бы другой, так, кажется, вы и изволили выразиться сегодня за ужином. Но длинноволосый композитор воскликнул, а как же, пардон, де Сад, или, тем более прошу прощения, фон Захер-Мазох, однако, можете не отвечать! Но вы и тогда были непреклонны и строги, эти ветхие претензии на образованность, эта богемная среда, что могут они сказать истинного, их призвание... С чем все-таки можно сравнить их призвание, уж не с насекомыми ли, вернее, с призванием насекомых, да, да, кто-то там отлавливает их и возбужденно восклицает: не дадим умереть красоте, заметьте, не организму, не воспроизводству, а красоте. Хлоп! – эфирчик к морде, и зверь готов, в том смысле, что его приняли вы, небесные чертоги, вы, сияющие светила, тогда как тельце его опытно распластано на соответствующем случаю атласе, или на чем там еще. Да, так вы рассуждали тут о богемной среде, а смотрели ли вы давний советский мультик – содранный, как водится, с западных образцов, там был эдакий кот – вот эдакий! А за ним охотились мыши, эдакие вот мыши. Хмыканье из-за спины: мышцы! Наташенька не оборачивается, идиотские, скудоумные шуточки, аллитерации не есть признак подлинной языковой осанки. Так вот, позволю себе заметить, – продолжает, – имя-то у кота неслучайное, Леопольдом его зовут, и это в советское время! Светлейший Леопольд вздрогнул, напрягся, вытянул ноги и, упершись пятками в твердую гробовую доску, повернулся набок. Подложив под щеку ладонь, он снова безмятежно застыл. Наташенька еще силилась не замечать подобных разговоров, еще пыталась мысленно отстраниться от них, но где он, тот блистательный воин, который крепко будет держать в своих мускулистых лапах мешок с завязанными наташенькиными страстями, а сама она, точно умиротворенный Эол, развалится на барочных завитушках застольных бесед, да, действительно, где он, черт бы его побрал? Наташенька одна, одна-одинешенька, и нету ей успокоения, нету! Впрочем, вы отступите, грустные тени, Наташенька правдива перед самой собой, она признаёт, – вот-вот признает, что ненавидит все окружающее лишь по причине великой ненависти к себе, ее просто бесит собственное ее дилетантство, к примеру, вот там играет кантата, а чья это кантата, как она называется? Что это? – удивленно спрашивает Наташенька, что это, и чувствует: выдала себя окончательно, рыжеватая джазистка слегка улыбнулась, перед вами – состязание между Фебом и Паном. Кстати, не унимается курчавый киновед, кстати, не кажется ли вам, что уже в Бахе есть нечто ницшеанское? Бог умер, а боги живут себе, не зная ничего о монотеизме, – снова вступает длинноволосый композитор. Наташенька никогда не смотрит на руки собеседника, как это делал кто-то там, напротив (если здесь вообще уместно хоть какое-то противопоставление), ее всегда привлекают волосы, их не только приятно разглядывать, они плюс к тому наилучшим образом характеризуют... Хорошо бы и этой зимой в Европу, – вяло заключает джазистка, ее оранжевые губы округляются, она выгибает шею, но дым летит бесформенными комками, никаких колечек. Опять не вышло. Хм, в Европу, куда-нибудь в... Благодатный город на Плейсе, – подсказывает киновед, и композитор заливается неожиданно громким и грубоватым хохотом. Да вознесутся желания ввысь, – закатив глаза, продолжает паясничать длинноволосый, Наташеньке хорошо видны его смугловатые щеки, они подрагивают от смеха.
           Слезы высыхают, Наташенька больше не может плакать, она вдруг ясно осознает, что осталась, наконец, совершенно одна. Салонная культура была хороша, когда в доме было полно слуг, а нынче что? Ведь вот сейчас придется идти, мыть посуду, скатерть сворачивать и вытряхивать в ванну, когда бы все это играло роль ритуальных действий, и вместе с острыми крошками на скользкий фаянс сыпались дрянные воспоминания о впустую потраченном времени, но нет же, она так и останется недовольной – собой и гостями, и натужным щебетом, а разве мысли ее – не то же попугайничанье, хорошо бы вовсе не думать, научиться, наконец, медитировать, или что там. Пусть смолкнет болтовня! – Наташенька, не сварите ли себе кофию, себе и мне, призрачному вашему подсознанию, Боже, до чего тошнит и от слова "подсознание"... Кофию, скорее, кофию! А ваза? Вот малиновый башмачок, вот полосатый чулочек, немецкие локоны, альпийские разводы мимозовых дерев, барашек, дудочка, когда бы не гераниевая гладь, когда бы не золото с фестончиками и рюшами, кто бы, скажите, Наташенька, кто бы предположил, что перед нами вообще что-либо, имеющее отношение к искусству? Фестончики, вы сказали, фестончики? – Вода бурлит в закопченой до матовости джезве, фестончики, придуманные ею же самой, веселят. Высохшие щеки чешутся, кожа вот-вот лопнет, но губы все продолжают растягиваться, а Бах по-прежнему бормочет в комнате, и зачем надо было так напиваться? Кажется, тот поэт пришел уже пьяный, ну, не знаю, вы склонны всегда о людях думать чуть хуже, чем следовало бы, причем, странная такая у вас тяга – думать о них просто как о последних сволочах, о подлецах и подонках, но – постфактум. Поначалу – ну чуть ли не ангелы все небесные, ангелы – не ангелы, но лучшие ваши друзья, по меньшей мере, братья, так сказать, и сестры. Вот они все разойдутся, и тогда-то вы расхрабряетесь, да, Наташенька, вот в чем дело! Дело в том, что тут-то они и оказываются пьяницами, стервецами и – главное – ханжами, кстати, точно, главное, что бесит – их ханжество! А ваше, ваше ханжество, оно что, искренне, что ли, чисто, точно святой источник, так что ли? Правильно, правильно, так меня, так, я отвратительна, я нечестна, я – чудовище! Зачем же, опять вы все преувеличиваете, я вовсе не это имею в виду. Так меня! Так! Звучите, литавры, и трубы, трубите! Да нет же, нет, ну что вы, в самом деле! Трубите! Да заткнитесь вы с вашими трубами, вам уже и самой становится тошно от идиотского пафоса самоуничижения. И дались вам трубы, лучше уж вообще обойдемся без металла, покойнее всего обратиться к чему-нибудь эфемерному, скользите, игривые волны... Ах, да, Бах, проигрыватель, надо же выключить, но лень тащиться туда, чтобы опять смотреть на загаженный стол... Точно, сейчас раздобуду пепельницу, там что-то такое из античности, ручная работа, куплена на Цветном бульваре. Где-где? Ах, да. Покурим, табачок-с имеется? Как же, как же, вирджиния, первый сорт-с. Это какая Вирджиния? Уж не Вульф ли? Все-таки вас патологически привлекают золотые каемочки и бантички такие вот, что тут, к примеру, нарисовано? Геракл. Ах, нет, мы же не в аудитории, а на кухне, видите, сияющий кафель, вранье, засранный, как и плита, и все остальное, струящийся кофе, верно, кофе, да, да. На кухне. Тогда – Геркулес. Геркулес на распутье. Как и вы, Наташенька, и вы на распутье. И вовсе не из-за салонной своей раздражительности, сейчас вопрос в другом: клеить или не клеить вазу? Пьяница, разило от него за версту, чтоб не сказать хуже, джазистка только и успела хмыкнуть про слона в посудной лавке, а он тут как тут, и еще что-то пропел, кажется, шумите, недруги, или – более мягкое – о чудный день, желанный век. Что-то такое. Сделал неловкое па, несколько боком, выставил назад локоть, выгнул спину, и этим-то локтем – прямо по вазе! По вашей, Наташенька, по саксонской вазе, жертва вы моя чудная, дурацкая жертва сомнительных собственных развлечений! Тоже, Анна Павловна Шерер, ну, молчу, молчу. Так будете ли клеить, суббота уже заканчивается, и ночь, ах, под куполом ночным мы склеим вазу вместе! Что-то в этом есть по меньшей мере комедийное, и при таких-то слезах! Ну и? Комедия катарсиса не достойна, да? Ну что вы такое городите! Какой такой катарсис, ей-Богу! Вздымайтесь, веселых труб гремящие звуки! Дались вам трубы! Ну, не желаете трубы, так разрешите хотя бы легкий струнный зуд, ах, Наташенька, вот в чем дело-то! Ведь вам лень не только клеить свое сокровище, но и сходить выключить обалдевшего от собственного величия Баха! А уж клеить! Целую-то ночь! И подавно! Славь свое счастье, благословенная Саксония! Оставим все, как есть, заглянем-ка лучше в холодильник. Кажется, там затаился невостребованный торт, а ваза, представьте себе, гости-то из-за нее и разбежались, ха-ха! Гости-то, гости! А ваза, ха-ха, ваза! Да ну ее! К – ха-ха – Захеру! Мазоху, с позволения сказать... Выбросите ее, вернее, то, что от нее осталось, пусть мертвые пьют из нее, едят из нее и букеты в нее отцвевшие ставят, а нам она ни к чему, ни к чему она нам, в этом-то все и дело, ха-ха, ха-ха-ха!

февраль 2000


__________________

*"Я развлекаюсь..." – название одной из кантат И.С.Баха

Сайт создан в системе uCoz